"Фантастика 2026-196". Компиляция. Книги 1-46 - Елена Ивановна Литвиненко
Потом инженер умер, а Гарин остался при вдове — разбирать бумаги, писать письма, сопровождать в банк. Двадцать восемь рублей в месяц, комната девять рублей, мать в Ямбурге, которой он посылал десять.
А в сентябре прошлого года на лестнице к нему подошёл человек.
— Он знал про меня всё, — сказал Гарин, глядя в стол. — Что я служу, сколько получаю, что мать больна. И знал, что Ольга Дмитриевна видит. Он сказал: нам не нужно от вас ничего дурного. Нам нужно, чтобы вы записывали, что она говорит о вещах, и оставляли записанное в условленном месте. Двадцать рублей в месяц. Серебром.
— И вы записывали.
— Полгода. — Гарин наконец поднял глаза, и Морозов увидел в них не раскаяние, а нечто худшее: изумление человека, который до сих пор не понимает, как он тут оказался. — Вы поймите, я ведь не про людей писал. Я про вещи писал. Про пряжки, про ложечки, про то, у кого что видано. Мне и совестно-то не было первое время: наука, думал я. Кто-то собирает то, чего никто не понимает. Даже гордился: вот, мол, я причастен.
— Когда вы перестали гордиться?
— Когда умер лудильщик, — тихо сказал Гарин. — Она мне сама сказала: «Кирилл Аполлонович, помните, я вам про пряжку рассказывала? Он умер. И пряжки не нашли». А я эту пряжку в записке своей описал за месяц до того. — Он замолчал надолго. — Я хотел бросить. Написал: увольте. Мне ответили очень вежливо. Мне ответили, что теперь бросить нельзя, потому что я уже написал девять записок и все девять у них хранятся, и если они попадут в полицию, то повесят меня, а не их. И прибавили про матушку в Ямбурге — не угрозой, а справкой: сообщили её адрес и что здоровье её требует хорошего доктора, и что доктор будет.
Дальше был февраль.
Ольга Дмитриевна, полгода жившая в осаде, наконец решилась — и решилась через него. Пятого числа она отдала ему письмо: набело, в конверте, с адресом сыскной полиции на Офицерской, и просила снести и передать лично, потому что почте не верит и себе не верит, а ему верит.
— Я его отнёс, — сказал Гарин. — Только не туда.
Он положил письмо в условленное место в тот же вечер. А наутро получил ответ — впервые не с деньгами, а с распоряжением: седьмого числа, в пятом часу, доставить ей записку такого-то содержания и обеспечить, чтобы она вышла из дому одна и пошла через лёд.
— Что было в записке?
Гарин закрыл лицо руками и сказал сквозь пальцы:
— «Ваше письмо у меня. Я тот, кому вы писали. Прийти к вам не могу — за домом смотрят. Буду ждать на тропе у Тучкова, в шестом часу. Приходите одна и сожгите это. Морозов».
В комнате стало очень тихо. Дроботов, стоявший у двери, шумно втянул воздух.
— Вы подписали моей фамилией, — ровно сказал Морозов.
— Я списал её с конверта, — так же ровно, мёртво ответил Гарин. — Я не знал вас в лицо. Я тогда даже думал... вы не поверите, я думал: может, оно и правда так, может, это они через меня ей помогают встретиться с полицией, и всё обойдётся. Я всю дорогу до Съездовской себе это говорил. — Он отнял руки от лица. — А она прочла, побелела и стала одеваться. И сказала мне: «Кирилл Аполлонович, я, кажется, дождалась».
— Кто её убил?
— Не я. — Гарин произнёс это без всякого нажима, как факт из чертежа. — Я довёл до Тучкова переулка и остался. Дальше она пошла сама, а на тропе стоял человек. Я видел издали: она остановилась, и он подошёл, и они говорили — недолго, полминуты. Потом она вдруг сунула руку за ворот, вынула медальон и держала его в кулаке. Мне показалось — хотела отдать. А он...
Он замолчал.
— Договаривайте.
— Он её обнял, — сказал Гарин. — Со стороны это выглядело как объятие, ваше высокоблагородие. Он был выше её на голову. Правая рука пошла у него за её плечо, сверху, — и одно движение вниз. Она постояла и села в снег, а он снял с неё цепочку и разжал ей пальцы. Потом сорвал серьги и бросил в снег. Потом распорол ридикюль и бросил. И пошёл ко мне.
— И отдал вам вещи.
— Медальон отдал, — сказал Гарин. — Сунул в руку и сказал: держите пока у себя.
Морозов положил перо.
— Кирилл Аполлонович. Вот тут остановитесь, и давайте разберём подробно, потому что это самое непонятное место во всём вашем рассказе.
— Спрашивайте.
— Полгода вы носили записки в условленное место и получали за это серебро. Стало быть, у них есть куда носить. Отчего же вещь, ради которой всё и делалось, он не отнёс туда сам? Отчего он отдал её вам?
Гарин долго молчал.
— Я об этом полгода думаю, — сказал он наконец. — Он ей не должен был этого делать.
— Убивать?
— Убивать. В распоряжении, которое я получил, было писано: доставить записку и обеспечить, чтобы она вышла одна. Про остальное ни слова. И на тропе он с ней сперва говорил — полминуты, я видел. Он её уговаривал.
— А после ударил.
— А после ударил. И когда ко мне подошёл, у него лицо было... — Гарин поискал слово. — Не злое. Досадливое. Как у человека, который сделал не то, что собирался, и думает, как об этом доложить.
— И он решил не докладывать.
— Он сказал: держите у себя, у вас надёжнее. Я спросил, глупый: долго ли держать? Он ответил: покуда не спрошу.
— И не спросил.
— Ни разу. С седьмого февраля ни записки, ни денег. Меня с февраля будто и нет для них.
Морозов записывал, и всё сходилось.
Человек, посланный привести женщину, убил её вопреки распоряжению. Явиться после этого к хозяину с вещью в кармане означало доложить о своеволии, и доложить с уликой в руках. Не явиться вовсе — значило объяснять, куда делся медальон, о котором в записках Гарина писалось полгода.
Он выбрал третье: оставил вещь у человека, который сам по