"Фантастика 2026-196". Компиляция. Книги 1-46 - Елена Ивановна Литвиненко
— Перстень поверх перчатки, — сказал Морозов.
Штоль вздрогнул так, что стукнулся локтем о прилавок.
— Вы его видели?
— Нет. Мне его описывают четвёртый раз, и всякий раз одинаково.
Из лавки Морозов вышел в темноте, и в голове у него укладывался новый порядок вещей.
Одна могила. Один набор. Девять или десять лет назад партия разошлась по Петербургу — и с тех пор кто-то её собирает обратно, вещь за вещью, за деньги, а где не выходит за деньги — иначе. Сорок одна запись в списке Ольги Дмитриевны за одиннадцать лет — это не сорок одна разная диковина. Это, надо полагать, один клад, растащенный по чужим комодам.
А теперь главное, ради чего стоило мёрзнуть в этом веке.
Пуговица, поднятая им с пола собственной комнаты в первый же вечер, была из того же набора. Значит, в комнате, где убили прежнего хозяина этого тела, побывала вещь из сибирского бугра. Или — побывал человек, у которого такая вещь была при себе.
«Дедушка её из Сибири привёз, он там на золоте служил», — сказала девочка Настя про застёжку. Сибирь. Опять Сибирь: сибирский проезжий, спустивший Севастьянову в карты тёплую фигурку; сибирский бугор Штоля; сибирский дед переплётчика. Три ниточки, и все тянутся в одну сторону — за Урал, в места, о которых Морозов знал только то, что они где-то есть.
Он остановился под фонарём на Садовой и подумал, что впервые за четыре месяца понимает, откуда взялось всё это дело. Не почему — откуда.
Дальше пошли будни.
Штоль, слово сдержавший, назвал троих скупщиков, через которых в Петербурге сбывают вещи такого рода: двое — солидные, с лавками, третий — Ярыгин, комиссионер без лавки, работающий по трактирам и меблированным комнатам, известный сыскному отделению давно и с дурной стороны.
За Ярыгина взялись основательно. Дроботов вёл наблюдение три дня, а на четвёртый комиссионера взяли — некрасиво, у порога трактира, и в его саквояже, среди дюжины серебряных ложек с чужими вензелями, нашлось довольно, чтобы начать разговор.
Ярыгин запираться не стал: ложки скупал, вензеля видел, а происхождения не спрашивал — «не моё дело, ваше высокоблагородие, я комиссионер». А на вопрос о медной застёжке старой работы отреагировал так живо, что Морозов понял: попал.
— Приносили, — сказал Ярыгин. — На той неделе. Во вторник.
Во вторник. На другой день после угара.
— Кто?
— Молодой человек, — Ярыгин зачастил. — Не из наших, не рыночный. Чистенький. В перчатках. Спрашивал сто рублей.
— Дали?
— Побойтесь бога, ваше высокоблагородие, — обиделся комиссионер. — За медяшку сто рублей? Я ему двенадцать давал, и то из уважения к старине. Он не взял. Сказал: я знаю, кому дороже отдать.
— Кому?
— А вот тут я вам, — Ярыгин сделался задумчив, — я вам скажу, а вы мне зачтёте. Он сказал: «Отнесу господину, который такие вещи собирает». Я говорю: собирателей, милый, много, все в Академии сидят. А он: «Мой не в Академии, мой сам приходит».
Дальше дело покатилось так гладко, что Морозов забеспокоился.
Ярыгин, торгуясь за снисхождение, выдал место: раз в две недели, по субботам, в трактире «Волна» у Тучкова перевоза, бывает человек, скупающий «старину без бумаг», и молодой чистенький мог пойти к нему. Место сходилось со всем: и с трактиром, знакомым Морозову по делу Ковригиных, и с тем, что до тропы, на которой убили Ольгу Дмитриевну, оттуда пятнадцать минут.
В субботу засаду поставили. Просидели весь вечер, взяли скупщика — и получили сорокалетнего благообразного грека, торговавшего иконным окладом сомнительного происхождения. Грек был чист по убийству, как первый снег: в ночь на понедельник он находился в Кронштадте при свидетелях числом одиннадцать, включая двух священнослужителей. К бляшкам, буграм и медным застёжкам он отношения не имел никакого, а «господина, который собирает», знать не знал.
Ложный след кончился в понедельник. Морозов отпустил грека с извинениями, каких в сыскной полиции обыкновенно не приносят, и Дроботов, наблюдавший это, высказался в своём роде:
— А всё ж таки, Александр Петрович, зря вы себя грызёте. Четыре дня на Ярыгина — это не потеря. Мы через него узнали, что застёжку носили продавать и что за неё просили сотню. Стало быть, Мишка её ещё не сбыл — или сбыл, да не тому. А коли не сбыл, — надзиратель поднял палец, — он от неё не побежит. С такой вещью в кармане не бегают, с ней сидят и ждут покупателя. Он в городе, ваше высокоблагородие. Он тут.
— Он тут, — согласился Морозов. — И ждать он будет не в ночлежке, а там, где чисто и не спрашивают бумаг. Меблированные комнаты, Кузьма Игнатьевич. Обойдите с приметами все, что есть на Песках и на Выборгской, и особо — те, где сдают без прописки.
Он вернулся в отделение поздно, злой на себя, и там его ждало то, чего он ждал меньше всего.
В комнате стола шло совещание: Вельяминов зашёл сам, с ним пристав Рождественской части, Бекетов и двое чиновников. Разбирали то самое дело о краже на Апраксином, по которому Морозов две недели ничего не делал, потому что занимался угаром.
Морозов вошёл, поздоровался и стал слушать, стоя у шкафа. Стоял он неудачно: за окном уже стемнело, лампу зажгли одну, над столом, и угол у шкафа с вещественными доказательствами лежал в глубокой тени.
Свет он поймал боковым зрением на средней полке — тот самый: зелёный, живой, дышащий, вершка в два, за стеклянной дверцей, между бирками.
Морозов повернул голову.
Он повернул её всего на четверть оборота и смотрел, наверное, секунды три — он умел считать эти секунды, — но три секунды человек, стоящий в комнате с пятью коллегами, не смотрит молча в шкаф.
— Александр Петрович? — Голос Вельяминова.
— Виноват, ваше превосходительство. Показалось, что дверца не заперта.
Он подошёл, подёргал ручку — заперто, — и вернулся на место с самым будничным лицом, какое сумел сделать. Разбор пошёл дальше. Пристав говорил о лавке на Апраксином, Вельяминов задавал вопросы, Бекетов вёл запись.
И, продолжая вести запись, Аполлинарий Львович, не поднимая головы, аккуратно вывел в своей клеёнчатой тетрадочке дату и короткую строчку — Морозов не видел букв, но видел, как двинулось перо: три слова, не больше.
Вечером, разбирая шкаф под предлогом ревизии вещественных доказательств,