"Фантастика 2026-196". Компиляция. Книги 1-46 - Елена Ивановна Литвиненко
— Именно, — сказал Морозов. — И вот на этом, Кузьма Игнатьевич, мы его и возьмём. Потому что нанятый за три рубля не знает, зачем его послали, — а стало быть, и не боится.
Второе случилось четвёртого января, и случилось хуже первого.
Утром этого дня Морозов заходил к Стеше — тот самый раз, о котором обещал: не по делу.
Он просидел у неё час, и час этот вышел странный. Говорили о пустяках: о том, что цены на дрова поднялись, что у постоялицы в третьем номере родился мальчик, что зима нынче сырая. Про Москву не говорили вовсе.
Уже надевая пальто, он сказал:
— Стеша. Ко мне позавчера в комнату лазили.
Она обернулась от самовара.
— Взяли что?
— Ничего. Посмотрели и ушли.
— Стало быть, скоро придут за самим, — спокойно сказала она и вытерла руки. — Александр Петрович. Я тебе двух парней дам. Мои, надёжные, из бывших грузчиков. Пусть у тебя во дворе постоят ночь-другую.
— Не надо.
— Надо.
— Стеша, — сказал он. — Если у чиновника сыскной полиции во дворе стоят твои люди, то через неделю об этом будет знать весь Петербург, и в моём деле появится ещё одна строчка: поддерживает связь с содержательницей меблированных комнат. Она там уже есть, эта строчка. Мне вторую не нужно.
Стеша посмотрела на него долгим взглядом.
— Дурак ты, — сказала она без злости. — Ну, как знаешь.
В четвёртом часу пополудни в отделение явился швейцар из дома на Свечном — не дворник Игнат, а швейцар, служивший в соседнем подъезде, — и спросил чиновника Морозова.
Он мялся, вертел шапку и наконец выговорил:
— Ваше высокоблагородие, тут вам письмо оставили. И велено передать в собственные руки.
— Кто велел?
— Господин один. Незнакомый.
Конверт был обыкновенный, дешёвый, и адреса на нём не было — только фамилия.
Морозов вскрыл его при Свешникове, и это оказалось единственным правильным поступком за весь день.
Внутри лежали деньги.
Три сотенные бумажки и записка, писанная печатными буквами, кривовато, чтобы не узнать руки:
«Александръ Петровичъ, за декабрь, какъ условлено. Осталное къ 20-му. Молчите и всё будетъ хорошо».
Свешников очень медленно выдохнул.
— Не трогайте, — сказал Морозов. — Держите за угол. Свидетеля не отпускать. — Он обернулся к швейцару: — Голубчик, стой, где стоишь, и никуда не уходи. Ты сейчас важнее меня.
Через двадцать минут в кабинете Вельяминова лежали на столе: конверт, три сотенных, записка и швейцар, дававший показания дрожащим голосом.
— Господин был не старый, — говорил швейцар. — В пальто. Дал полтинник и сказал: передай в собственные руки чиновнику из четвёртого этажа соседнего дома, а мне-де недосуг.
— Лицо?
— Так темно уж было...
— Рябой? — спросил Свешников.
Швейцар подумал.
— Рябоват, — сказал он. — Пожалуй, что и рябоват.
Вельяминов сидел, глядя на три сотенные бумажки, разложенные на его столе, и на лице у него было выражение человека, который присутствует при том, чего двадцать два года старался не видеть.
Морозов тут же, при нём, написал третий за три дня рапорт: о получении конверта, о его содержимом, о свидетеле и о том, что деньги сдаются в отделение.
Он писал их с тем же чувством, с каким солдат окапывается под огнём: не потому, что окоп спасёт, а потому, что иного средства нет. За три дня он подал бумагу о застёжке, бумагу о взломе своей квартиры и бумагу о деньгах, и все три были против него — и все три были поданы им самим, вперёд других, с числами и свидетелями.
— Вы понимаете, — сказал Вельяминов, дочитав, — что ежели это дойдёт до суда, защитник ваш будет строить всё на этих трёх бумагах?
— Понимаю. И на том, что я год не взял ни одного невиновного.
— Это в суде не довод.
— Это единственный довод, который у меня есть, — сказал Морозов.
— Триста рублей, — сказал Вельяминов, глядя на бумажки. — Записка о том, что остальное к двадцатому. И это — на другой день после того, как назначена ревизия, и за три дня до её начала.
— Так точно, — сказал Морозов.
— И ежели бы вы это письмо не показали, а сунули в карман...
— То седьмого числа у меня дома при обыске нашли бы триста рублей, записку и, надо думать, ещё что-нибудь, чего я не находил, — сказал Морозов. — И тогда это было бы уже не присвоение застёжки, ваше превосходительство. Это было бы получение денег от преступной организации чиновником, ведущим по ней дело.
Вельяминов молчал.
— Александр Петрович, — сказал он наконец. — Я двадцать два года служу. Я видел, как людей топят по службе. Это делается иначе: пишут бумаги, собирают жалобы, ждут ошибки. То, что я вижу здесь, — это не служебное. Это уголовное, и уголовное с размахом.
— И с расчётом, — сказал Морозов. — Заметьте: посылают дважды, и оба раза так, чтобы я узнал. Нитку на двери я поставил сам и обнаружил бы её оборванной в любом случае, но человек, лезущий в чужую комнату тайно, не оставляет за собой три переставленные вещи. А письмо и вовсе передано через швейцара средь бела дня.
— Хотят, чтобы вы знали.
— Хотят, чтобы я испугался, — сказал Морозов. — И побежал. Либо к застёжке — прятать, либо к деньгам — брать, либо из города.
Вечером они разбирали это втроём — Морозов, Свешников и Дроботов, — в пустой комнате стола, при двух лампах, и разбирали единственный вопрос: кому это нужно.
Версий вышло четыре.
Первая: Иван Иванович. Против неё говорило всё. Он сдал Морозову собственного фельдшера в декабре, добровольно и с письмом; он девять месяцев справлялся о его здоровье; он ни разу за год не тронул ни его, ни его людей. И, главное, почерк был не тот: этот человек не подбрасывает трёхсот рублей в конверте с печатными буквами — он покупает перевод в столицу и приготавливает комнату.
Вторая: лондонская сторона. Фирма ликвидирована, старший Ратке умер, младший в Париже, Гладков сидит. Оставались трое служащих, ни один из которых, по справкам департамента, не имел ни средств, ни ума на такую комбинацию.
Третья: