Кладбище парусников - Игорь Алмазов
Провалы свои он знал. Испугало его, как я понял, место. За суриком он ходил в шкиперскую не раз, и ноги, видно, помнили дорогу, когда голова её забыла. За дверью шкиперской на шлюпе нынче следили многие, и человека с рукой на её щеколде сочли бы за вора раньше, чем спросили бы его фамилию.
Осматривал я его по октябрьскому порядку, и тетрадь держал раскрытой на октябрьской странице, чтобы сравнивать при нём.
Свет. Зрачки сходились оба и сходились одинаково.
Нож, часы и пуговицу я выложил на сундук, и он назвал их чисто, не усмехнувшись, как усмехнулся тогда.
Хват обеими руками разом, изо всей силы, трижды. Разницы я опять не поймал.
Руки вперёд, ладонями вверх, глаза закрыть. Правая через полминуты повернулась внутрь и ушла вниз, теперь на два пальца. Он этого не заметил, и я записал.
Трубка. Тоны чистые, ритм ровный, семьдесят два удара, шумов нет. В октябре я насчитал шестьдесят восемь.
— Голова?
— Слева, — он показал ладонью над ухом. — Как тогда.
Обе пары чисел я записал рядом и показал ему. Палец и два пальца. Шестьдесят восемь и семьдесят два.
— Сердце у вас ни при чём, Михаил Тихонович, — сказал я. — Это я вам говорю наверное.
Он выдохнул и сел. Одной беды из десяти стало меньше, и это я видел по плечам.
— Что же тогда? Вино? Я не пью с Портсмута.
— Вино ни при чём, и солнце тоже, и духом вы не слабее прочих. У вас болезнь, Михаил Тихонович. Вины вашей в ней нет.
Слово «болезнь» он слышал от меня впервые, по лицу его мне это было ясно. До сих пор он звал это утомлением и жарой и всякий раз извинялся.
— Какая болезнь?
— Не знаю, — сказал я. — Вылечить её не обещаю и обещать не стану. Обещаю смотреть и не врать.
Тихонов помолчал, глядя в папку.
— Спасибо. Мне до сих пор все говорили, что пройдёт. Спишут меня? В Кальяо?
— Списывать вас я не стану. И одного на берег в Кальяо вас не свезут. Заход короткий, порт чужой, оставить там художника одного значит бросить. На берег вы сойдёте со мной, и то город посмотреть.
Он кивнул и долго держал ладонь на папке.
— Теперь работа, — сказал я. — Лист с Новицким, который вы нарисовали в Рио по памяти, вышел точнее всего, что я записал про него за четыре месяца. Я тогда сказал вам, что он слишком хорош, и не сказал отчего. Говорю теперь. Рисуйте мне больных, Михаил Тихонович. Лица, руки, цвет. Тех же самых, всякий день, на одном месте и при одном свете. В Рио вы рисовали мне к запискам всякий день. После Рио я вас не просил, было не до того. Теперь прошу опять, и на каждом листе ставьте своей рукой число и час.
— Для описи?
— Для счёта. По вашим листам мы будем видеть, что меняется. Ваш глаз видит то, чего я вблизи не вижу.
Таких листов, с числом и часом в углу, в этом веке не вёл никто. Вести их будет человек, которого я сам не умею лечить.
— И ещё одно, тяжёлое, — сказал я. — Ежели провал придёт наверху, на вантах, или у крюйт-камеры, вы скажете мне сами, в тот же час, прежде чем узнают другие. Тогда, ежели и станут списывать, то по болезни. Узнают без вас, спишут по вине.
— Скажу.
Он поднялся и взял папку под мышку.
— Андрей Ильич, а ежели я и этот разговор забуду?
— Лист не забудет, — сказал я. — Число и час на нём будут ваши. Я своей руки боюсь. Не помню, чтобы она дрожала, а проверяю её перед каждым столом. Это у меня с острова.
Сказал я это не для него. Но вышло для него.
Он подержал папку у груди.
— Я смерти не боюсь, — сказал он. — Боюсь, что перестану узнавать свою руку. И себя за ней. Покуда рисую, я есть.
Ушёл он ровно, и у трапа не задержался.
Про него я опять поймал то же, что ловлю с октября. Книга, прочитанная перед сном шесть лет назад, и в ней строка про художника с «Камчатки». Строки я не помнил. Год я теперь, кажется, помнил, и был он близко. Записать его я не решился.
* * *
Муравьёву я доложил в срок, вечером в кают-компании. Хина цела, банок пять. Подмену сделал штаб-лекарь, от вора, ещё в Рио. Ключ его я положил на стол. В журнал он вписан больным с нынешнего числа.
Муравьёв ключ взял и спрятал в жилет, не глядя. Потом раскрыл ведомость на продиктованных мною днях и вписал одно слово. Короткое, в три-четыре буквы, и писал он его, не задумавшись. Разглядеть я не успел.
— Отчего вы этого не знали с самого Рио? — спросил он.
Ответа у меня не было. Выдумывать его при Муравьёве было бы хуже, чем молчать.
Фёдорову на ночь я вернул сорок гранов и записал это против утренней строки, чтобы обе строки шли рядом.
Скородумов вернулся из хлебной камеры к ночи. Вторые сутки он перебирал сухари. Сел на свою койку у двери и долго не ложился, растирая колени. Раз он поднял на меня глаза, хотел что-то сказать и опустил их опять. Что-то он там увидел. Спрашивать я не спрашивал, сложит и скажет сам.
После доклада я пересчитал путь назад, от Горна. Кому стало бы лучше, ежели бы я не берёг банки так туго? Выходило, что никому. Жар у Фёдорова спал и при сорока гранах, швы у зашитых сошлись. Экономил я правильно. Только экономил я из страха, и тот же страх нынче утром урезал Фёдорову порошок по трём банкам. В другой раз он сосчитает за меня и неверно.
Новый столбец я свёл к восемнадцатому февраля. Хины до Кальяо с избытком, и на Кальяо, ежели придёт лихорадка, дней на двадцать. Траве девять дней, соку восемь. Воды в обрез, и два ведра из неё на глаза, под запись. Ящику дня три. Фельдшер на ночь вернулся, утром опять уйдёт в хлебную камеру, и рук по-прежнему не хватает. В Кальяо будут караул у трапа и визиты. Трюм показывать нельзя.
Во вторую тетрадь легла одна строка, и зачёркивать её я не стал. «Сегодня