Имя Твоё - Ася Богданович
Жена была моей полной противоположностью — и, возможно, в этом был главный секрет её очарования. Девушка из добропорядочной и обеспеченной семьи, она обладала умом блестящим и образованным, но носила это легко, как летнее платье. Её смех звенел, опровергая любые догмы, а живой, почти мальчишеский задор был той искрой, что зажгла во мне тихий, ровный свет.
Внешне хрупкая, внутри она таила стойкость лучшей стали. Я с восхищением, смешанным с умилением, наблюдал, как это изящное создание могло вступить в яростный спор с уличным лавочником из-за несвежей ветчины, отстаивая свою правоту с пылом и напором. Её несгибаемый характер был вызовом моей собственной, более созерцательной и мягкой натуре, и в этом контрасте мы обретали странную гармонию.
Лишь одна тень лежала на нашем общем счастье — у нас не было детей. Иногда я заставал её в гостиной: она сидела, склонив голову над сукном письменного стола, и весь её неукротимый задор куда-то улетучивался, сменяясь тихой, отрешённой грустью. В эти мгновения её плечи казались такими хрупкими, что их могла бы сломать одна-единственная неосторожная фраза. И я, всегда восхищавшийся её прямотой, в этом вопросе был бессилен. Я не решался заговорить, боясь, что моё слово, словно камень, разобьёт хрупкость её печали. Мы хранили об этом молчание — самое тяжёлое из всех, что были между нами.
Пора отпуска осталась позади, за спиной. Я вернулся обратно на Восток. Стояла лютая русская зима — нам рассказывали о ней, но никто из нас не мог и представить, какая она на самом деле. Зимней формы на всех не хватало, и многие солдаты страдали от обморожения сильнее, чем от вражеских пуль. Воздух был таким ледяным, что каждый вдох обжигал лёгкие и вызывал панику. А потом мы увидели их — сибиряков. Русские бросили против нас целую дивизию этих людей, рождённых в холоде. Они не просто были одеты в тёплые полушубки и меховые шапки — они выглядели в них как дома. Их винтовки, укутанные в матерчатые чехлы, казались продолжением рук. Они передвигались по снегу легко, почти бесшумно, не проваливаясь, будто знали каждый сугроб. И ходил слух, что они с двухсот метров попадают точно в глаз.
Глядя на них, мы в своих тонких, продуваемых шинелях понимали самую страшную правду: мы здесь — чужие. Они были хозяевами этой белой пустыни. Их спокойствие, их молчаливая, почти презрительная поза вызывала у многих осознание собственной обречённости. Я не помнил ничего страшнее зимы 41–42 годов…
В феврале 42-го, когда казалось, что холод и смерть — единственные законы бытия, я получил письмо от Гертруды…
Она писала о чуде. Всего несколько строк, написанных сбивчиво и торопливо, но в них заключался целый мир: она ждала ребёнка! Счастье от этой вести было таким оглушительным, что на миг стёрло с лица земли всю войну.
Я зачитал это письмо до дыр. Носил его в нагрудном кармане, и казалось, от него исходит слабое, живое тепло. Каждый раз, перечитывая, я видел её — взволнованную, с сияющими глазами, торопящуюся поделиться сокровенным. Бумага истончилась, стала прозрачной на сгибах, чернила расплылись от сырости и частых прикосновений. Но слова я запомнил почти наизусть. Я благодарил Бога, не понимая, за что удостоился такой милости. Теперь я был не просто солдатом. Я стал отцом. Эта мысль меняла всё. Я мог, как другие, с гордостью показывать фотокарточку малыша, говорить о планах, мечтать о его первых шагах. У меня появилось будущее — хрупкое, драгоценное, ради которого стоило выжить.
Но потом наступила тишина.
Каждый день, замирая от страха, я рылся в пачке писем, которые приходили в батальон. Сперва находил оправдания: почта, задержки, война — есть война. Потом писал сам — длинные, полные трепета письма. В ответ — лишь оглушительное, ледяное молчание, которое звенело в ушах громче снаряда. Я ловил себя на том, что разговариваю с ней в мыслях, рассказывая о прошедшем дне, и ждал ответа, который не приходил.
Весть пришла в бездушном казённом конверте. Я едва не порвал его, вскрывая, — руки предательски дрожали. Письмо было от городского управления. Строчки прыгали перед глазами.
«…в результате вражеского авианалёта… полностью уничтожен… жертвы среди гражданского населения, среди них ваша супруга Гертруда Рихтер, урождённая…» — в глазах потемнело. «…приносим наши глубочайшие…»
Мир не рухнул. Он рассыпался. В мелкую, едкую пыль, которая забила лёгкие, въелась в глаза и поселилась в горле. В ушах стоял оглушительный, ничем не притупляемый звон. Наше будущее. Моя надежда. Всё, что ещё минуту назад было смыслом и воздухом, превратилось в пепел. В одну чёткую, чёрную строчку официального извещения.
Ком в горле не проходил несколько дней. Я отказывался верить. Написал снова, умоляя подтвердить, что это чудовищная ошибка. Ответ из Имперской канцелярии пришёл на удивление быстро. Всего одна строка, выведенная машинным шрифтом: «С прискорбием вынуждены подтвердить получение сведений о гибели вашей супруги».
В тот миг я понял, что такое настоящая смерть. Это не когда умираешь ты. Это когда умирает всё, ради чего ты готов был жить. Я остался в живых. Но перестал существовать.
Я таскал эту боль с собой повсюду. Она шла за мной по пятам — в атаке, на построении, в окопной грязи. Даже во сне она не отпускала, превращая отдых в продолжение кошмара.
Затем острая фаза боли отступила, сменившись леденящим равнодушием. А за ним, как тень, приползла жестокость. Она не обрушилась разом — она накапливалась исподволь, капля за каплей.
Изо дня в день я наблюдал, как гаснут глаза товарищей. А в собственной груди находил лишь абсолютную пустоту. В таких условиях жестокость перестала быть поступком, она стала состоянием, естественной реакцией на мир, который больше не имел для меня никакой ценности.
Грань между нормой и безумием не просто истончилась — она испарилась. Когда мне присвоили звание гауптмана, я отдавал приказы о расстрелах с тем же бесстрастием, с каким подписывал накладные на провиант. Война методично выжигала во мне всё лишнее — жалость, сомнения, память о том, каким я был. Оставляла лишь долг солдата, долг офицера, долг перед присягой.
Когда-то я думал: власть — это возможность быть услышанным. Оказалось, её истинная ценность — в возможности не слушать.
Но один миг врезался в память навеки. Среди обречённых жителей деревни, помогавшей партизанам, шла темноволосая девочка.