Петербургский врач 9 - Михаил Воронцов
За Семена я поначалу расстроился: жил один, как хотел, а теперь тесно, чужой человек, храпит небось. Зря, как выяснилось.
— Никак нет, Вадим Александрович, — сказал Семен, когда я спросил. — Вдвоем оно и веселее. Пантелей мужик тихий, аккуратный. В карты играем. И в шахматы.
— В шахматы? — Я решил, что ослышался. — Ты играешь в шахматы?
— Играю. — Он сказал это так же спокойно, как докладывал о вымытой посуде. — В Мукдене провизор наш скучал по вечерам, один играть не станешь, вот и выучил меня. Говорил, у меня к этому делу голова подходящая. Доска у Пантелея своя, дорожная, с дырочками.
Вечерами я иногда слышал через стенку тамбура, как они играют: долгая тишина, потом сокрушенное «эх ты ж…» Пантелея и спокойный голос Семена: «Сдавайся, чего мучиться». Пантелей проигрывал постоянно. Полковник Хомутов, узнав про это, приходил смотреть партию, стоял в дверях купе и молча страдал за своего денщика.
Лекции наши шли своим порядком, но с некоторыми особенностями.
Однажды Анна закрыла тетрадь, отобрала у меня учебник, положила его на полку и деловито начала снимать с меня рубашку. Возражений у меня тоже не нашлось, и плечевое сплетение мы в тот день так и не закончили.
Дальше это повторялось с завидным постоянством. Аня занималась жадно и всерьез, но лишь до той минуты, пока не решала, что на сегодня науки довольно, а мы женаты, и купе заперто изнутри. Спорить с этой логикой было трудно, да я и не пытался.
Один раз, впрочем, попробовал. Мы дошли до костей запястья, до всех восьми, и мне хотелось закрепить познания. Поэтому, когда тетрадь захлопнулась, я пробурчал что-то вроде того, что учение должно быть главным, что настоящий студент сперва учится, а потом позволяет себе остальное, и что с таким прилежанием на экзамене можно поплыть.
Сказал и поплатился.
— Хорошо, — подозрительно легко согласилась Аня, поворачивая ключ в двери. — Учение прежде всего. Тогда продолжай.
— Что продолжать?
— Лекцию. Кости запястья, ты остановился на ладьевидной. Я слушаю очень внимательно. Раздевайся, иди ко мне, но не забывай про лекцию. Сам сказал, что это главное.
Я понял, во что вляпался, но отступать было уже некуда.
Собрав всю волю, я в процессе рассказывал про ладьевидную и полулунную, потом про трехгранную.
Маловероятно, что кто-то кроме меня еще читал лекции таким срывающимся голосом. И вообще я продержался недолго. На какой-то минуте лекции образовался перерыв, не предусмотренный программой.
Аня потом долго не могла успокоиться. Она лежала, уткнувшись мне в плечо, и всякий раз, отсмеявшись и затихнув, начинала снова.
— Трехгранная, — стонала она в подушку. — Господи. Видел бы ты свое лицо. Тебе надо выступать с этим публично.
— С публичными выступлениями придется подождать, — сказал я. — Программа рассчитана на одну слушательницу.
Про Байкал нас предупредили за сутки: паромы зимой не ходят, озеро переезжают по льду, на той стороне ждет другой состав. Кругобайкальская дорога, пробитая в скалах, была, по словам кондуктора, забита воинскими эшелонами так, что пассажирские через нее не пускали вовсе: все для фронта, а господа пассажиры уж как-нибудь по старинке, лошадками.
Станция Байкал встретила нас ветром. Поезд подполз к тупику, рельсы кончились, и дальше лежало озеро — белое до самого края, где оно сходилось с серым небом. У пристани, вбитый в лед по ватерлинию, стоял паром-ледокол: черная железная громада, четыре трубы, ни дыма над ними. Старый знакомый. Осенью он вез меня на восток по черной воде, и та ночь мне до сих пор изредка снилась. Теперь он стоял смирно, как замороженный, и до весны никуда не собирался.
На перроне и вокруг началось то, что бывает всегда, когда триста человек разом выгружают из тепла на мороз. Носильщики тащили чемоданы, ямщики орали, генеральша требовала начальника станции, путеец в золотых очках стоял над своими чемоданами, как часовой. Ветер с озера пробирал через шинель, будто ее и не было. Семен с Пантелеем взяли наш багаж в оборот: Семен считал места и никого к ним не подпускал, Пантелей грузил, и через полчаса, пока прочая публика еще суетилась, у нас был крытый возок с тройкой, а за ним багажные розвальни.
В возке лежало сено. Нас с Аней одели дополнительно в меховые шубы. У Ани из нее остались видны одни глаза. Семен уселся на розвальни, свесив ноги, рядом с ним Пантелей, и наш маленький караван — впереди еще пять или шесть саней с нашими попутчиками — выехал на лед.
Дорога по льду была расчищена от снега и накатана до блеска. Лошади шли быстро, но возок все одно мотало и вело юзом на раскатах, и первую версту Аня держалась за меня обеими руками, но потом освоилась.
Смотреть было на что. Верстах в двух правее, параллельно нашей дороге, по льду шли рельсы. Настоящий путь, со шпалами, уложенный прямо на озеро, и по этому пути лошади — я насчитал в одной упряжке двенадцать голов — шагом, с хрипом, тащили товарный вагон. Паровозы на лед не пускали: тяжелы. Вагоны через озеро возили конной тягой, по одному, и вереница их растянулась по белому полю до самого горизонта, как обоз. Аня смотрела на это долго.
— Расскажу в Петербурге — не поверят, — сказала она.
— В Петербурге много чему не поверят. Привыкай отбирать, что рассказывать.
Лед под дорогой был толщиной в полтора аршина, но вел себя как живой. Раза два за переезд где-то в глубине ухало и потом долго катилось под нами гулом, от которого лошади прядали ушами, а у меня внутри что-то нехотя сжималось, сколько ни объясняй себе про толщину и прочность льда. У становой щели — трещины шириной сажени в полторы, с водой, парившей на морозе, — дорога сужалась к деревянным мосткам, и возки переезжали их по очереди, шагом, под руководством мужика в тулупе, который командовал переправой, как фельдфебель. В разломе, под краем льда, вода стояла темная, и смотреть в нее не хотелось.
А потом дорога вошла в торосы, и с полверсты мы ехали будто по разобранному городу: голубые глыбы в человеческий