"Фантастика 2026-191". Компиляция. Книги 1-41 - Александр Фрост
— Разница?
— Разница в том, кто виноват, если не выйдет.
Карету потряхивало на Соборной.
— Второе условие вам не понравилось, — сказала Милава Ратмировна.
— Второе условие означает, что через пять лет я перестану быть нужен.
— Да.
— И тогда меня легче отпустить.
— Или, — сказала она, глядя в окно, — тогда вас незачем отпускать, потому что вы уже отдали всё, что у вас было.
Она повернулась к нему.
— Я не знаю, какое из двух. И они, я думаю, тоже пока не знают.
Игната Мохова нашли на третий день, и нашёл его Сазонов, и вернулся с известием, от которого в управе стало нехорошо.
— В остроге он, ваше высокородие.
— С какого числа?
— С двадцатого. — Квартальный положил на стол выписку. — Драка в трактире на Гончарной, разбил два окна и нос мещанину Курочкину. Пятнадцать суток. Сидит по сей день.
Ремизов взял выписку и прочёл её три раза.
Двадцатое. Мальчик пропал в ночь на двадцать пятое.
— Он не мог, — сказал Гринька тонким голосом.
— Не мог, — согласился Кулага.
Ремизов положил выписку на стол, рядом со стеклянным шариком и пуговицей с топориками.
Четыре дня он строил всё на одном человеке: одиннадцать лет в доме, знание вьюшки, знание обменника, обида, крутовский кафтан. Всё сходилось так хорошо, что он ни разу не проверил самого простого.
— Я не спросил, где он был, — сказал он.
— Не спросили, — сказал подьячий.
— Я четыре дня искал человека, вместо того чтобы четыре дня назад послать в острог запрос на одну строчку.
— Не спросили, — повторил Кулага, — потому что вам очень нравилась ваша мысль. Со всеми бывает, Андрей Ильич. У нас на этом и держится половина признаний: следователю нравится его мысль, а мужику неохота спорить.
В остроге Мохов сидел на нарах и смотрел в стену.
Ему было лет сорок пять, он был жилистый, чёрный от сажи, въевшейся навсегда, и на Ремизова посмотрел без всякого интереса.
— Знаю, — сказал он, выслушав. — Мне уже сказали. Барчонка украли.
— Ты рад?
Мохов подумал.
— Нет, — сказал он. — Мальчонка хороший. Он мне дрова носить помогал, пока не запретили.
— Кто запретил?
— Барин. Сказал: не подпускай к нему вора.
Он произнёс это ровно, и оттого прозвучало хуже, чем если бы кричал.
— Про кольцо ты знаешь? — спросил Ремизов.
— Про какое кольцо?
— Его нашли. Через месяц. За печкой в детской.
Мохов очень медленно повернул голову.
— Нашли, — сказал он.
— Нашли.
— И не сказали.
— И не сказали.
Истопник посидел неподвижно, потом вдруг наклонился вперёд, упёршись локтями в колени, и закрыл лицо руками. Он не издал ни звука, и Ремизов сидел рядом и ждал, и это были самые длинные две минуты за весь день.
— Ваше высокородие, — сказал наконец Мохов, не отнимая рук. — Вы у меня спросить хотели, кому я про дом рассказывал?
— Хотел.
— Никому, — сказал истопник. — Ни единой душе. Я одиннадцать лет там жил. Я про их дом никому ничего не говорил и не скажу, хоть режьте. — Он поднял лицо, и оно было мокрое и злое. — Только вот что, ваше высокородие. У Крутова в артели про меня всё знают. Меня туда взяли — а работник я меченый, с дурной славой. Меня в первый же вечер вся артель расспросила: за что выгнали да как. И я рассказал. При двадцати человеках, в бараке, за столом.
— Что рассказал?
— Всё, — сказал Мохов. — И про кольцо, и про печку, и про то, что за печкой в детской чудь живёт, которая блестящее тягает. Я на неё жаловался. Я на неё, дурак, при всех жаловался целый вечер.
Будочника звали Пахом, стоял он на углу Мостовой и Кузнечной, и разыскал его Гринька на четвёртый день, обойдя до того двадцать девять будок.
— Останавливались, — сказал Пахом. — Как есть останавливались, ваше высокородие. Я потому и запомнил, что они мне поперёк проезда встали, а мимо в ту пору молочник ехал и лаялся.
— В котором часу?
— Около двух.
— Сколько человек?
— Двое на облучке, — сказал будочник. — И в санях кто-то лежал, укутанный. Один слез, полез в сани, повозился и обратно сел.
— Что делал?
— А кто ж его знает. Укрывал будто. — Пахом почесал под шапкой. — Только я вам вот что скажу, чего мне сразу-то не подумалось. Он не в санях возился. Он с саней снял и на землю поставил.
Ремизов подался вперёд.
— Что поставил?
— Кадушку.
— Кадушку?
— Ну, бадейку такую, деревянную, ведра на два, — сказал Пахом. — Он её снял, поставил на снег, вынул из неё чего-то и обратно поставил в сани. И поехали.
— В какую сторону?
— К оврагу. На нижнюю сторону.
Гринька уже писал.
— Пахом. Ты кадушку хорошо разглядел?
— Плохо, — честно сказал будочник. — Темно. Только у ней обручи белые были, жестяные. Это видать, они блестят.
Двадцать восьмого числа назначили зачистку Кожевенной слободы.
Приказ пришёл из столицы за четыре дня, и это было так быстро, что Тучков-Заречный, читая, дважды посмотрел на дату отправления.
— Он написал двадцать четвёртого, — сказал наместник. — За сутки до того, как пропал мальчик.
Ремизов взял бумагу.
— Ваше сиятельство. Двадцать четвёртого он ещё не знал, что сына украдут.
— Не знал.
— Тогда о чём он просил двадцать четвёртого?
— О том же, — сказал наместник. — Слово в слово. «О разрешении на розыскную зачистку Кожевенной слободы ввиду участившихся пропаж малолетних». — Он бросил бумагу на стол. — Пропаж, Андрей Ильич. За три года по слободе — ни одной.
Ремизов сел.
Голова работала медленно и очень отчётливо, как бывает, когда наконец видишь простое.
— Он готовил её заранее.
— Готовил.
— И письма ему приносили с Рождества.
— Каких писем? — быстро спросил наместник.
Ремизов рассказал про печь, про три обрывка и про то, как тайный советник Свиягин