"Фантастика 2026-196". Компиляция. Книги 1-46 - Елена Ивановна Литвиненко
Семь пар, изъятые из-под нар, были расставлены в комнате допроса рядком у стены — по описи, с бирками.
Черемных посмотрел на них и вдруг сказал:
— Я их чистил.
— Что?
— Сапоги, — сказал он. — Всякое воскресенье чистил. Они хорошие, их беречь надо.
И заговорил.
Он говорил четыре часа, и Морозов, слушая, впервые за год с лишним в этом веке почувствовал не жалость и не отвращение, а нечто третье, чему не было названия.
За тридцать лет службы в другом веке он допрашивал таких дважды и оба раза после долго не мог работать.
Дело было не в жестокости: жестокости в Черемных как раз не было никакой. Он не мучил, не издевался, не радовался. Он бил один раз, сзади, и делал это так, как делают работу, которую надо сделать, чтобы получить деньги.
Дело было в другом. Внутри у этого человека отсутствовало то, что у прочих — даже у Дементьева, даже у Мохова — работало: сопротивление. Всякий убийца, которого Морозов знал, что-нибудь себе объяснял: страх, обиду, нужду. Этот не объяснял ничего.
Гурьян Осипович Черемных, тридцати восьми лет, крестьянин Тверской губернии, при извозчичьем дворе Сенина восьмой год. Не пил. Не играл. Не имел ни жены, ни детей, ни родни в Москве.
Он принимал деньги за постой, вёл счёт местам, топил печь, чинил упряжь и знал каждую ночь, кто у него в подвале.
И знал, у кого есть деньги.
Обратников он различал сразу — по сапогам.
— Их видно, — сказал он. — Они приходят и первым делом спрашивают: а нет ли подешевле. И полтинник считают. А сами при поясе.
Первого он убил осенью двенадцатого года — «сам не думал», по его словам: мужик расплатился, вынув пояс при нём, и Черемных, увидев, сколько там, вышел за ним следом.
Дальше пошло по семь-восемь месяцев на человека, а к последнему году — чаще.
Он не пропивал. Он зашивал в тюфяк.
— На что копили?
Черемных подумал.
— На двор, — сказал он. — Я хотел свой двор. Лошадей десять и ночлежку.
Морозов записал и это.
Человек, восемь раз убивший постояльцев ради того, чтобы завести такой же двор, в котором убивают постояльцев.
— Гурьян Осипович, — спросил он. — А сколько вам надо было?
Черемных подумал — не притворно, а по-настоящему, как считают.
— Тысячи полторы, — сказал он. — Две — лучше.
— У вас двести восемьдесят в тюфяке.
— Я тратил, — сказал он с досадой. — На жизнь тратил. Оттого и долго выходило.
Про мальчика он рассказал последним, и рассказал ровно, тем же голосом, каким рассказывал про упряжь.
Мальчик узнал его в понедельник на площади. Подбежал и спросил, где отец. Он сказал: пойдём покажу. Отвёл к прудам.
— Он же двенадцати лет, — сказал Морозов.
— Он бы сказал, — сказал Черемных.
И на этом Морозов встал и вышел из комнаты, потому что почувствовал, что ещё минута — и он сделает то, чего за тридцать лет не сделал ни разу.
Он постоял в коридоре у окна, посмотрел на московский двор, где сгребали грязный снег, сосчитал до двадцати и вернулся.
И спросил про вещь.
— Гурьян Осипович. Каменная фигурка, которая у вас в сундуке лежала. Откуда?
— От мужика того, — сказал Черемных. — От последнего. Он её в поясе держал, в тряпице, отдельно от денег.
— Отчего вы её не продали?
— Так не берут, — сказал он. — Барышев рубль давал. А мужик, покуда живой был, хвалился, что за неё десять дадут.
— Кому?
— Он говорил: в Москве есть человек, — сказал Черемных. — Который старину такую скупает и платит хорошо. Ему в Тюмени сказали, а он не пошёл: побоялся, что обманут.
Морозов положил перо.
— Кто ему сказал в Тюмени?
— Не знаю. Он говорил: там, дескать, у них всякий знает, кому носить. Кто копает — тот и знает.
Он сказал это между прочим, не понимая ценности сказанного, и Морозов записал слово в слово, а после переспросил трижды и всякий раз получил то же самое.
«Кто копает — тот и знает».
Оставался один вопрос, и Морозов задал его в конце седьмого дня, когда Черемных уже устал и отвечал почти охотно.
— Гурьян Осипович. Восемь человек. Вы их помните?
— Помню, — сказал Черемных.
— Всех?
— Всех.
— По именам?
Он подумал.
— Имён не знаю, — сказал он. — Я по сапогам помню.
Морозов посмотрел на семь пар, стоявших рядком у стены, и понял, что это и есть ответ на вопрос, которого он себе год не задавал вслух.
Человек, восемь раз убивавший, помнил своих мёртвых — но помнил не лицами и не голосами, а обувью, которую после чистил по воскресеньям.
Он не считал их людьми и не считал их вещами. Он вообще их никак не считал: они были для него погодой, обстоятельством, тем, что случается на дворе.
И в этом, подумал Морозов, вся разница между ним и теми, кого он ловил в Петербурге. Те убивали, объясняя себе; этот не объяснял ничего, потому что объяснять было некому: внутри у него никто не спрашивал.
Дело он сдал в первых числах мая.
Обвинение против Черемных Гурьяна Осипова шло по восьми эпизодам убийства с целью ограбления, из которых семь были доказаны сознанием и вещественными доказательствами — сапоги, пояса, деньги, — а восьмой, убийство Михаила Скоблина двенадцати лет, доказан сознанием, показанием работника и осмотром места.
Барышеву предъявили скупку краденого. Ерёме-Косому — соучастие в наводке, и он получил своё, хотя, по совести, не заслужил и половины того, что ему приписали товарищи.
Груню Скоблину увёз в Пензенскую губернию дядя Игнат Тимофеевич, приехавший за ней вторично.
Провожать её на вокзал пришли трое: Морозов, Гвоздёв и посудомойка Настасья Кулагина, принесшая в узелке пирогов на дорогу.
Девочка перед вагоном обернулась и сказала Морозову:
— Вы сказали, что скажете правду. Хорошую или плохую.
— Сказал, — ответил Морозов.
— Вы сказали плохую, — сказала она. — Спасибо.
И Морозов, три недели державшийся на этом деле как на службе, отвернулся и с полминуты смотрел на паровоз.
Восьмого мая его вызвал Пересветов.
На столе перед начальником отделения лежали два документа.
Первым был тот самый апрельский рапорт об отпуске в Тобольскую губернию по семейным обстоятельствам, пролежавший в столе, как