Кладбище парусников - Игорь Алмазов
Фёдоров засмеялся. Смеялся он в первый раз с того утра, как его положили на стол, и придерживал культю ладонью, чтобы её не трясло. За переборкой засмеялись тоже, хотя слышали не всё. Семь с четвертью я вписал в тетрадь вместе с часом и почувствовал, как у меня отпускает лицо.
* * *
Кутыгин привёл матроса перед обедом за шиворот — в прямом смысле, двумя пальцами за ворот рубахи — и отпустил только у моего стола.
— Ерохин, — сказал он. — Третий день у шпиля за живот держится. Спросишь — молчит. Разберитесь.
Сам он остался у переборки и встал, повернувшись ко мне правым ухом. Матрос был белобрысый, лет двадцати, и смотрел в настил. Я велел ему спустить штаны и стать прямо. Справа, в паху, сидело что-то мягкое, с куриное яйцо, и, когда он по моему слову кашлянул, под пальцами у меня толкнулось. Лёжа оно ушло, стоило мне нажать ладонью снизу вверх, по ходу. Палец вошёл в кольцо почти на всю первую фалангу. Кольцо было широкое.
— Давно?
— С Горна, вашбродь. — Он сглотнул. — Не списывайте. В Кальяо на берегу оставите, мне оттуда куда?
Грыжа была паховая и покуда вправлялась. Кольцо широкое — ущемиться ей труднее, только с каждым натугом выходить она станет больше. Опасна она одним. Ежели однажды выйдет у шпиля и назад не пойдёт, человек с такой умирает на вторые сутки, и резать её здесь, на столе в качку, я бы не взялся.
— Списывать тебя не за что, ежели станешь носить бандаж, — сказал я. — Бандаж сошьёт парусный мастер. Пояс из парусины, на кольцо подушка из войлока. Надевать лёжа, утром, прежде чем встать. К шпилю и к помпам больше не становиться. Выйдет и назад не пойдёт, заболит — беги ко мне в ту же минуту, хоть ночью.
— Слушаюсь, вашбродь.
— На шпиль не поставлю, — сказал Кутыгин.
Всё это время он смотрел мне на руки и глаз не отводил. Ерохин натянул штаны и мялся, переступая босыми ногами.
— А отчего она выходит, Андрей Ильич? — спросил Кутыгин.
— Стенка в паху тонкая, и ход в ней есть. У него ход шире. Натужится, и кишка идёт.
— Кишка, — повторил он. — Отец у меня с поясом ходил, сколько я его помню. Мы думали, спина.
— Может, и спина.
Ерохина он отпустил к парусному мастеру и задержался сам.
— Я, к слову, список гребцов на Кальяо составлял, — сказал он, и в углу рта у него дрогнуло, как тогда у карронады. — Прошку вашего вычеркнул. Человек просил не разлучать лекаря с денщиком. Я и рад был.
— Какой человек, Фёдор Иванович?
— Лобанов, шкиперский, — сказал он легко и даже кивнул сам себе. — Хлопотал за вас.
— Я его не просил, — сказал я. — Теперь выходит, что просил. Прошку вычеркнули по слову шкиперского, и к вечеру это будет знать весь бак. Я ему должен за услугу, которой не заказывал. Вам же он показал, что ваш список слушается его слова.
Кутыгин побледнел — медленно, от скул — и подался ко мне, хотя слышал и так.
— Чем поправить?
— Ничем. Оставьте как есть. Впишете Прошку назад, и Лобанов поймёт, что я понял.
Он помолчал.
— А я обрадовался, — сказал он. — Думал, доброе сделал.
* * *
После обеда меня позвал Филатов.
Сидел он у себя над подшивкой требований, той самой, по которой в тропиках сосчитал мои переплёты. Тесьма на ней была развязана, и в каюте пахло сургучом и сырой бумагой. Сверху лежала записка Тихонова, написанная его мелким круглым почерком, и я прочёл её вверх ногами. Сурику со шкиперской, на девять листов с острова.
— Гм, — сказал Филатов. — Садитесь, Андрей Ильич. Сколько у вас в описи видов за десятое число?
— Восемь, Никандр Иванович.
— Сурику пошло на девять. Отчего?
— Один лист у меня. В опись я его не внёс.
— Гм.
Что на этом листе, он не спросил. Записку он подколол к требованию, завязал тесьму двойным узлом и только тогда поднял на меня глаза. Веки его покраснели по краю: считал он, видно, и ночью, при свече. Спина у меня под жилетом взмокла.
— Доложу Матвею Ивановичу, — сказал он. — Вечером.
Тут он впервые на моей памяти объяснил сам, глядя на узел.
— Доложу сейчас — выйдет, что я вас ловлю, и Матвей Иванович спросит, отчего я считаю ваши листы. Доложу вечером. Вы к вечеру, может статься, у капитана побываете сами — и тогда выйдет, что я проверил. Второе мне дешевле. Я вас не покрываю, вы так не думайте. Я выбираю час, когда платить меньше, — он подвинул подшивку на край стола. — Бумаг, о которых знает один человек, на моём шлюпе быть не должно. Я вам это говорил ещё в тропиках. С мичманской тетрадью было так же. Нашёл, переложил обрезом. Молчал три дня. Дотерпел до Рио. В Рио мичман сам снёс её в английскую контору, пакетом в Петербург, и докладывать стало не о чем. Дешевле не бывает.
Про обрез я знал от него самого. Про Рио я слышал впервые.
— А ежели я к капитану не пойду? — спросил я.
— Тогда доложу дороже, — сказал Филатов. — Мне дороже. Вам тоже.
Купить Филатова не мог никто. Стоял он всегда там, где ему меньше терять, и нынче это место пришлось рядом с лазаретом. Где оно придётся завтра, я не знал.
* * *
Муравьёв нашёл меня в кают-компании, когда там никого не было. Семерым к тому часу раздали траву, и плевался уже один.
Ведомость он положил передо мной. Листы были сшиты суровой ниткой, и по ним шли недели, с декабря, с Рио, мелко и прямо, его рукой. Против каждой недели стояло число людей вне строя.
— Сверьте с журналом.
Сверять мне не понадобилось: журнал я помнил наизусть. Против каждой недели у Муравьёва выходило на одного человека больше, чем в журнале. Всякую неделю на одного.
— Давно вы считаете, Матвей Иванович?
— С Кронштадта. Расходиться стало с Рио, — он поглядел на меня и глаз не отвёл. — Я не ловлю.