Без права на отказ авторитету - Ася Любич
— А вы правда в Москве играли? — спрашивает она после прогона, когда остальные уже расхватывают рюкзаки. — Марина Павловна говорит, вы тут тоже занимались. В старом ДК. Ваша фотка там в коридоре висела. А теперь… — она не договаривает.
А теперь нет ни коридора, ни фотки. Только забор стройки и краны в центре города.
— Играла, — говорю я. — И ты будешь. Если захочешь.
— А вы нас будете учить?
Я открываю рот, чтобы придумать что-то вежливое и ничего не значащее, но в этот момент в кармане звонит телефон. Московский номер.
— Алла Леонидовна, солнце моё! — громыхает в трубке бас художественного руководителя Сатирикона. Того самого, «уже старого». — Слышал, слышал, вы теперь свободная женщина. Так вот, в новом сезоне ставлю «Грозу». Катерина — ваша. Без проб, без разговоров. Репетиции с августа. Ну? Что молчите? Радуйтесь!
Катерина. Роль, о которой я мечтала ещё в институте. Столичная сцена. Афиши на всех станциях метро. Критики, которые напишут, что Лисовская вернулась и стала ещё глубже. И никакого Глеба. Всё сама.
А в августе моему сыну будет три месяца.
Я смотрю на Соню. Она стоит, вцепившись в лямки рюкзака, и не уходит. Ждёт ответа. Не про столицу. Про себя.
И я вдруг понимаю: все эти годы я играла, чтобы меня видели. А меня так никто и не увидел. Глеб видел приму. Зрители видели Каренину. Бауэр видел… Бауэр видел то, что хотел видеть. А эта девочка с веснушками смотрит на меня и видит просто Аллу, которая знает, как сделать, чтобы Зайца стало жалко.
— Можно я перезвоню? — говорю в трубку.
— Перезвоните? Алла, душа моя, такие предложения дважды не делают.
— Знаю, — отвечаю я. И нажимаю отбой.
Марина Павловна ждёт меня в учительской, среди стопок тетрадей и засохших алоэ на подоконнике. Бледная, в руках телефон с фотографией крошечного сморщенного личика.
— Внучка, — говорит она и плачет и смеётся сразу. — Раньше срока, Алюша. И в этой своей Германии дочке совсем некому помочь. А у меня тут… — она обводит рукой учительскую, словно это и есть весь её дом культуры. — Сорок детей. И ни одного человека, кому я их могу отдать. Думала — скажу, что не поеду. Да разве ж можно не поехать?
— Нельзя, — соглашаюсь я.
Она смотрит на меня долго, поверх очков. Так, как смотрела на прослушиваниях, когда мне было девять и я читала «Муху-Цокотуху» с таким надрывом, словно это был монолог Гамлета.
— Алла. Тебе же в Москву надо. Тебя же там ждут.
В актовом зале кто-то из детей роняет стул, и по коридору катится гулкий хохот.
Я кладу руку на живот. Внутри кто-то толкается, впервые так отчётливо, как запертый в комнате ребёнок стучит в дверь. Я замираю. И смеюсь.
— Тут тоже ждут, Марина Павловна. Последние шесть лет я играла для тех, кто платит за билет. Может, хоть полгода поиграю для тех, кто верит? Поезжайте к внучке. Детей я приму.
Вечером я перезваниваю в Сатирикон. И впервые в жизни отказываюсь от главной роли.
Странно. Я думала, будет больно. А больно совсем не было.
Глава 35
На шестом месяце я перестаю видеть собственные ноги. И начинаю видеть её.
Сначала в аптеке. Она стоит в очереди через два человека от меня, прямая, как указка, в отглаженном сером пальто. Седые волосы уложены волосок к волоску. Ни пылинки на сапогах, хотя на улице слякоть. Она не смотрит на меня. Смотрит на мой живот.
Потом у школы. Потом на рынке, у прилавка с яблоками.
Мне кажется, что это гормоны. Что беременные все немножко сумасшедшие, так все говорят. Ровно до того вечера, когда я возвращаюсь с занятий и вижу её на лавочке у нашего подъезда.
Фонарь над дверью мигает. Во дворе ни души. Даже собака за гаражами молчит.
— Здравствуй, Алла, — говорит тётя Света.
Голос у неё спокойный. Даже ласковый. И от этой ласки у меня холодеет затылок. Там, у дома Саши, она кричала как безумная, и это было страшно. Но это спокойствие страшнее вдвое.
— Здравствуйте.
— Располнела ты. Тебе идёт. — Она поднимается, аккуратно одёргивает пальто. — Мальчик?
Я молчу. Рука сама собой ложится на живот, прикрывает.
— Мальчик, — кивает она сама себе. — Я сразу вижу. У меня ведь тоже два мальчика. Было. Ты знаешь, Алла, какое это счастье — мальчик? Он твой. Совсем твой. Ты его кормишь, ты его укладываешь, ты ему воротничок гладишь. А потом приходит какая-нибудь… красивая. И забирает.
Она делает шаг ко мне. Я — шаг назад. Пакет с мандаринами бьёт меня по колену.
— Я никого у вас не забирала.
— Забрала. Дважды. — Она улыбается, и улыбка у неё точь-в-точь как у Саши. Одним уголком губ. — Саша мне вчера не позвонил. Он всегда звонит по вторникам. А вчера не позвонил. Значит, думает о тебе.
— Я не видела его с осени. Он сам так решил.
— Это неважно. Важно, что ты тут. А пока ты тут, он может уйти. — Она наклоняет голову набок, рассматривает меня, как пятно на скатерти. — У вас в подъезде лестница очень крутая, Алла. И лампочки вечно выкручены. Беременной так легко оступиться. Ты уж береги себя.
Береги себя.
Те же слова. Золотое тиснение на кремовой карточке. Только теперь я точно знаю, откуда Саша их взял. Он слышал их всё детство.
И вдруг страх уходит. Словно включили рабочий свет посреди спектакля, и вместо чудовища на сцене оказалась фанера и тряпки. Передо мной стоит просто несчастная старая женщина, которая держится за порядок, как утопающий за ветку.
— Рома собирался ко мне, — говорю я тихо. — У него был билет. Вы его сдали через день после похорон. Чтобы его там не ждали.
Она не вздрагивает. Не меняется в лице. Только пальцы в кожаных перчатках начинают