"Фантастика 2026-196". Компиляция. Книги 1-46 - Елена Ивановна Литвиненко
В девятьсот пятом году, двадцати девяти лет от роду, он был осуждён за участие в аграрных беспорядках: жгли усадьбу, он был в толпе и, по приговору, «за участие в скопище» получил четыре года каторжных работ.
С каторги он бежал в девятьсот шестом, на второй год, вместе с двумя другими, из этапной партии под Тюменью.
— Под Тюменью, — повторил Морозов.
— Под Тюменью, — сказал Лямин. — Нас гнали на Иркутск.
Дальше было то, о чём Морозов читал в бумагах и чего никогда не слышал от живого человека.
Бежавшие шли обратно на запад полгода. Двое умерли. Он дошёл.
Паспорт он купил в Челябинске за двадцать пять рублей — у человека, который такими торговал: паспорта покойников и ушедших, скупаемые у волостных писарей.
Село, приход, родню и имена он выучил по бумажке, которую этот же человек ему написал.
— И восемь лет вы её помните наизусть.
— Восемь лет, — сказал Лямин. — Я её каждое утро повторял. Как молитву.
Морозов записывал.
— Что было потом?
— Потом я работал, — сказал Лямин. — В Коломне на заводе, после в Москве. Женился в девятьсот седьмом. Дети родились.
Он поднял глаза.
— Ваше высокоблагородие. Я за восемь лет ни копейки чужой не взял. Спросите у Асташева. Я у него склад веду четвёртый год, через мои руки тысячи проходят.
— Я спрашивал, — сказал Морозов. — Он о вас отзывается наилучшим образом.
— Так за что же меня?
Морозов помолчал.
Вопрос был неправильно поставлен, и в этом-то и заключалась вся его трудность.
Лямин Никита Фёдоров подлежал ответственности за побег с каторги и за проживание по чужому виду. Это было ясно и не оспаривалось. За побег его ждало возвращение на каторгу с прибавкой срока.
И тот же самый Лямин восемь лет работал, содержал семью и не сделал ничего дурного.
— За побег, — сказал Морозов наконец. — И за то, что вы восемь лет были человеком, которого нет.
Лямин долго молчал.
— А что мне было делать? — спросил он. — Ваше высокоблагородие, вы скажите: что? Мне двадцать девять лет было, я в толпе стоял. Меня на четыре года за то, что я стоял. А бежал я оттого, что мне сказали, что при таком раскладе я оттуда не выйду.
Он посмотрел на Морозова.
— Вот вы бы что сделали?
И Морозов, полтора года проживший под чужим именем, по бумаге убитого человека, каждое утро расписывавшийся чужой подписью, — не ответил.
Он записал вопрос в протокол дословно, как записывал всё, и после, переписывая набело, оставил его там.
Пусть будет.
Пусть в деле, которое пойдёт в суд и после ляжет в архив, останется вопрос человека, бежавшего с каторги, куда его отправили за то, что он стоял в толпе: а вы бы что сделали?
Ответа на такой вопрос в бумагах не бывает.
Но иногда бывает сам вопрос, и это, как понял Морозов за полтора года в этом веке, порой единственное, что следователь может сделать для человека, которого сажает.
Глава 4 (69)
Двадцать четвёртого июля Морозов писал заключение по делу Лямина и переписывал его четыре раза.
Между вторым и третьим вариантом он вышел на улицу и с полчаса ходил по Гнездниковскому.
Дело было в одном абзаце, и абзац этот он писать не хотел.
Он должен был указать, что показания обвиняемого о покупке паспорта в Челябинске подробны и правдивы. А правдивы они были потому, что Морозов проверил их не по бумагам, а по себе: он знал, как звучит человек, восемь лет каждое утро повторяющий выученную биографию, — потому что сам повторял свою полтора года.
Написать это в заключении он не мог.
Написать вместо этого «по мнению производящего дознание» — мог, и это было бы честно ровно наполовину: следователь имеет право на внутреннее убеждение и не обязан объяснять, откуда оно взялось.
Он вернулся и написал «по мнению производящего дознание».
Дело было простое и не оставляло следователю никакого выбора: побег с каторги, проживание по чужому виду, приобретение подложного документа. Три состава, все доказаны, обвиняемый сознался.
Оставалась единственная вещь, которую следователь мог сделать по своему усмотрению: как это изложить.
И Морозов изложил.
Он написал, что обвиняемый Лямин Н. Ф. по приговору девятьсот пятого года осуждён за участие в скопище, без указания на личное совершение им насильственных действий или поджога.
Что за восемь лет проживания под чужим именем ни в чём предосудительном замечен не был, работал по найму, имеет от работодателей наилучшие отзывы, содержит жену и двоих малолетних детей.
Что подложную паспортную книжку приобрёл в Челябинске у неустановленного лица, и что показания его в этой части подробны и, по мнению производящего дознание, правдивы, вследствие чего надлежит выделить в отдельное производство дело о торговле паспортами покойных лиц через волостных писарей — как о деянии, представляющем несравненно большую общественную опасность, нежели деяние самого Лямина.
Последний абзац он переписывал трижды, и всякий раз получалось резче, чем следовало.
Он оставил третий вариант.
Он приложил к заключению и то, что собрал за шестнадцать дней о писарях: выписку из волостной книги, показания служащих, мнение врача.
По делу Лямина это было почти лишним — тот сознался, и вопрос о примете отпал сам собой.
Морозов приложил всё равно.
Он делал это сознательно: пусть в производстве, ушедшем в суд и в архив, останется документ о том, как в этой империи записываются приметы. Пусть он лежит.
За полтора года он выучил, что бумага в России бессмертна, — это ему объяснил человек, которого он никогда не видел и который через своих людей сказал однажды: дело можно закрыть, человека уговорить, а бумага будет лежать.
Пересветов, читая, дошёл до этого места и хмыкнул.
— Александр Петрович. Вы понимаете, что в переводе на человеческий язык здесь написано: судите не его, а систему?
— Здесь написано, — сказал Морозов, — что человек, торгующий сотнями паспортов, опаснее человека, купившего один.
— И вы полагаете, что прокурорский надзор это оценит?
— Не полагаю, — сказал Морозов. — Но в деле это останется.
Пересветов подписал.
— Останется, — сказал он. — А что с ним самим будет, вы понимаете?
— Понимаю. Вернут на каторгу и прибавят.
— И вам это не мешает?
Морозов подумал, прежде чем